Обычная версия сайта Размер шрифта Цветовая схема Изображения

Анна Ахматова. Листки из дневника <О Мандельштаме>

1

…28 июля 1957 г.

...И смерть Лозинского каким-то образом оборвала нить моих воспоминаний. Я больше не смею вспоминать что-то, что он уже не может подтвердить (о «Цехе поэтов», акмеизме, журнале «Гиперборей» и т.д.). Последние годы из-за его болезни мы очень редко встречались, и я не успела договорить с ним чего-то очень важного и прочесть ему мои стихи тридцатых годов (т.е. «Реквием»). Вероятно, потому он в какой-то мере продолжал считать меня такой, какой он знал меня когда-то в Царском Селе. Это я выяснила, когда в 1940 году мы смотрели вместе корректуру сборника «Из шести книг»...

......................................................

Нечто похожее было и с Мандельштамом (который, конечно, все мои стихи знал), но по-другому. Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой-то иной процесс, названия которому сейчас не подберу, но несомненно близкий к творчеству. (Пример - Петербург в «Шуме времени», увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка.)

Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседе был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторялся или пускал заигранные пластинки. С необычайной легкостью Осип Эмильевич выучивал языки. «Божественную комедию» читал наизусть страницами по-итальянски. Незадолго до смерти просил Надю[1] выучить его английскому языку, которого совсем не знал. О стихах говорил ослепительно, пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив, например, к Блоку[2]. О Пастернаке говорил: «Я так много думаю о нем, что даже устал» и «Я уверен, что он не прочел ни одной моей строчки»[3]; о Марине: «Я антицветаевец»[4].

В музыке О[сип] был дома, и это крайне редкое свойство. Больше всего на свете боялся собственной немоты. Называл ее удушьем[5]. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения этого бедствия[6].

Вторым и частым его огорчением были читатели. Ему постоянно казалось, что его любят не те, кто надо. Он хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строчки, легко запоминая прочитанное ему. Например:

На грязь, горячую от топота коней,
Ложится белая одежда брата снега...»
Я помню это только с его голоса. Чье это?

Любил говорить про что-то, что называл своим «истуканством». Иногда, желая меня потешить, рассказывал какие-то милые пустяки. Например, стих Малларме: «La jeune mere allaitant son enfant» он будто бы в ранней юности перевел так: «И молодая мать кормящая со сна»[7]. Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на «Тучке»[8] и хохотали до обморочного состояния, как кодатерские [?] девушки в «Улиссе» Джойса.

Я познакомилась с Осипом Мандельштамом на «Башне» Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой,<с пылающими глазами и> с ресницами в полщеки. Второй раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня, и Алексей Николаевич стал его расспрашивать, какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то непоправимое, и назвала себя.

Это был мой первый Мандельштам, автор зеленого «Камня»[9] (изд. «Акмэ») с такой надписью: «Аннъ Ахматовой - вспышки сознанія в беспамятствъ дней. Почтительно - Автор».

Со свойственной ему прелестной самоиронией Осип любил рассказывать, как старый еврей - хозяин типографии, где печатался «Камень», поздравляя его с выходом книги, подал ему руку и сказал: «Молодой человек, вы будете писать все лучше и лучше»[10].

Я вижу его как бы сквозь редкий дым - туман Васильевского острова и в ресторане бывш[ем] «Кинши» (Угол Второй линии и Большого проспекта; там теперь парикмахерская), где когда-то по легенде Ломоносов пропил казенные часы и куда мы (Гумилев и я) иногда ходили завтракать с «Тучки». Никаких собраний на «Тучке» не бывало и быть не могло. Это была просто студенческая комната Николая Степановича, где и сидеть-то было не на чем. Описание файф-о-клока на «Тучке» (Георгий Иванов, «Поэты») выдумано от первого до последнего слова. Н. В. Н[едоброво] не переступил порога «Тучки». Никаких собраний на «Тучке» не бывало и быть не могло. Это была просто студенческая комната Николая Степановича, где и сидеть-то было не на чем. Описание файф-о-клока на «Тучке» (Георгий Иванов9, «Поэты») выдумано от первого до последнего слова. Н.В.Недоброво не переступил порога «Тучки».

Этот Мандельштам - щедрый сотрудник, если не автор «Антологии античной глупости», которую члены «Цеха поэтов» сочиняли (почти все, кроме меня) за ужином: «Лесбия, где ты была», «Сын Леонида был скуп»[11].

Странник! откуда идешь? - Я был в гостях у Шилея[12].
Дивно живет человек, за обедом кушает гуся,
Кнопки коснется ль рукой, сам зажигается свет.
Если такие живут на Четвертой Рождественской люди -
Странник! Ответствуй, молю, кто же живет на Восьмой?
Помнится - это работа Осипа, Зенкевич того же мнения. Эпиграмма на Осипа:
Пепел на левом плече, и молчи -
Ужас друзей! - Златозуб.
(Это - Ужас морей: однозуб.)

Это, может быть, даже Гумилев сочинил. Куря, Осип всегда стряхивал пепел как бы за плечо, однако на плече обычно вырастала горка пепла[13].

Может быть, стоит сохранить обрывки сочиненной «Цехом» пародии на знаменитый сонет Пушкина («Суровый Дант не презирал сонета»):

Valere Brussoff не презирал сонета,
Венки из них Иванов заплетал,
Размеры их любил супруг Анеты,
Не плоше ль их Волошин лопотал.

И многие пленялись им поэты.
Кузмин его извощиком избрал,
Когда, забыв воланы и ракеты,
Скакал за Блоком, да не доскакал.

Не                Владимир Нарбут, этот волк заправский,
пом-             В метафизический сюртук <его> облек,
ню               И для него Зенкевич пренебрег
                   Алмазными росинками Моравской.

Вот стихи (триолеты) об этих пятницах (кажется, В.В.Гиппиуса):

1

По пятницам в «Гиперборее»
Расцвет литературных роз

.........................

Выходит Михаил Лозинский,
Покуривая и шутя,
Рукой лаская исполинской
Свое журнальное дитя.

2

У Николая Гумилева
Высоко задрана нога,
Для романтического сева
Разбрасывая жемчуга.
Пусть в Царском громко плачет Лева.
У Николая Гумилева
Высоко задрана нога.

3

Печальным взором и манящим
Глядит Ахматова на всех,
Был выхухолем настоящим
Ее благоуханный мех[14],
Глядит в глаза гостей молчащих

.......................

4

...Мандельштам Иосиф
В акмеистическое ландо сев…

Недавно найдены письма Осипа Эмильевича к Вячеславу Иванову (1909)[15]. Это письма участника Проакадемии (по «Башне»)[16]. Это Мандельштам-символист. Следов того, что Вяч. Иванов ему отвечал, пока нет. Их писал мальчик 18-ти лет, но можно поклясться, что автору тех писем - сорок. Там же множество стихов. Они хороши, но в них нет того, что мы называем Мандельштамом[17].

Воспоминания сестры Аделаиды Герцык утверждают, что Вячеслав Иванов не признавал нас всех. В 1911 никакого пиетета к Вячеславу Иванову в Мандельштаме не было[18]. Цех бойкотировал «Академию стиха». См., например:

Вячеслав, Веслав Иванов,
Телом крепкий как орех,
Академию диванов
Колесом пустил на Цех…

Когда в 191[4] году Вяч. Иванов приехал в Петербург, он был у Сологубов на Разъезжей. Необычно парадный вечер и великолепный ужин. В гостиной подошел ко мне Мандельштам и сказал: «Мне кажется, что один мэтр - зрелище величественное, а два - немного смешное».

В десятых годах мы, естественно, всюду встречались: в редакциях, у знакомых, на пятницах в «Гиперборее», т. е. у Лозинского, в «Бродячей собаке», где он, между прочим, представил мне Маяковского. Как-то раз в «Собаке», когда все шумно ужинали и гремели посудой, Маяковский вздумал читать стихи. Осип Эмильевич подошел к нему и сказал: «Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не румынский оркестр». Это было при мне (1912-1913 гг.). Остроумный Маяковский не нашелся, что ответить, о чем очень потешно рассказывал Харджиеву. [Встречались и] в «Академии стиха» (Общество ревнителей художественного слова, где царил Вячеслав Иванов) и на враждебных этой «Академии» собраниях Цеха поэтов, где Мандельштам очень скоро стал первой скрипкой. Тогда же он написал таинственное (и не очень удачное) стихотворение про «Черного ангела на снегу». Надя [Н. Я. Мандельштам] утверждает, что оно относится ко мне.

С этим черным ангелом дело обстоит, мне думается, довольно сложно. Стихотворение для тогдашнего Мандельштама слабое и невнятное. Оно, кажется, никогда не было напечатано[19]. По-видимому, это результат бесед с В. К. Шилейко, который тогда нечто подобное говорил обо мне. Но Осип тогда еще «не умел» (его выражение) писать стихи «женщине и о женщине». «Черный ангел», вероятно, первая проба, и этим объясняется его близость к моим строчкам:

Черных ангелов крылья остры,
Скоро будет последний суд,
И малиновые костры,
Словно розы, в снегу растут[20].

Мне эти стихи Мандельштам никогда не читал. Известно, что беседы с Шилейко вдохновили его на стихотворение «Египтянин».

Гумилев рано и хорошо оценил Мандельштама[21]. Они познакомились в Париже (см. конец стихотворения Осипа о Гумилеве). Там говорилось, что Николай Степанович был напудрен и в цилиндре:

Но в Петербурге акмеист мне ближе,
Чем романтический Пьеро в Париже.
Символисты никогда его не приняли.

Приезжал О. Э. в Царское. Когда он влюблялся, что происходило довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой. Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова-Чудовская, красавица художница. Она написала его портрет на синем фоне с закинутой головой (1914 г. ?) - на Алексеевской улице. Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько мне жаловался - еще не умел писать любовные стихи. Второй была Цветаева, к которой были обращены крымские и московские стихи; третьей - Саломея Андроникова (Андреева, теперь Гальперн, которую Мандельштам обессмертил в книге «Тristiа» - «Когда Cоломинка, не спишь в огромной спальне…»[22]. Я помню эту великолепную спальню Саломеи на Васильевском острове).

В Варшаву Осип Эмильевич действительно ездил, и его там поразило гетто (это помнит и М. А. 3.[23]), но о попытке самоубийства его, о которой сообщает Георгий Иванов, даже Надя не слыхивала, как и о дочке Липочке, которую она якобы родила.

В начале революции (1920), в то время, когда я жила в полном уединении и даже с ним не встречалась, он был одно время влюблен в актрису Александровского театра Ольгу Арбенину, ставшую женой Ю.Юркуна, писал ей стихи («За то, что я руки твои...» и т. д.). Рукописи якобы пропали во время блокады, однако я недавно видела их у X.

Всех этих дореволюционных дам (боюсь, что, между прочим, и меня) он через много лет назвал «нежными европеянками»:

И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных
Сколько я принял смущенья, надсады и горя![24]  

Замечательные стихи обращены к Ольге Ваксель и к её тени – «В холодной стокгольмской постели…». Ей же: «Хочешь, валенки сниму»[25].

В 1933-34 гг. Осип Эмильевич был бурно, коротко и безответно влюблен в Марию Сергеевну Петровых. Ей посвящено, вернее, к ней обращено стихотворение «Турчанка» (заглавие - мое. - А. А.), на мой взгляд, лучшее любовное стихотворение 20 века. («Мастерица виноватых взоров...»). Мария Сергеевна говорит, что было еще одно совершенно волшебное стихотворение о белом цвете. Рукопись, по-видимому, пропала. Несколько строк М.С. знает на память.

Надеюсь, можно не напоминать, что этот донжуанский список не означает перечня женщин, с которыми Мандельштам был близок.

Дама, которая «через плечо поглядела», - это так называемая «Бяка» (Вера Артуровна)[26], тогда подруга жизни С. Ю. Судейкина, а ныне супруга Игоря Стравинского.

В Воронеже Осип дружил с Наташей Штемпель.

Легенда о его увлечении Анной Радловой ни на чем не основана.

Архистратиг вошел в иконостас...
В ночной тиши запахло валерьяном[27].
Архистратиг мне задает вопросы,
К чему тебе... косы
И плеч твоих сияющий атлас... -

т. е. пародию на стихи Радловой - он сочинил из веселого зловредства, а не раr depit[28] и с притворным ужасом, где-то в гостях, шепнул мне: «Архистратиг дошел!», т. е. Радловой кто-то сообщил об этом стихотворении.

Десятые годы - время очень важное в творческом пути Мандельштама, и об этом еще будут много думать и писать (Виллон, Чаадаев, католичество...). О его контакте с группой «Гилея» - смотреть воспоминания Зенкевича[29].

Мандельштам довольно усердно посещал собрания Цеха, но в зиму 1913 -14 (после разгрома акмеизма) мы стали тяготиться Цехом и даже дали Городецкому и Гумилеву составленное Осипом и мною прошение о закрытии Цеха. Городецкий наложил резолюцию: «Всех повесить, а Ахматову заточить – Малая, 63». Было это в редакции «Северных записок».

Как воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920 году, кроме изумительных стихов к О. Арбениной, остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские знамена, афиши того времени - о вечерах поэзии, где имя Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком. Все старые петербургские вывески были еще на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином дворе можно было собрать большой букет полевых цветов. Догнивали знаменитые петербургские торцы. Из подвальных окон «Крафта» (угол Садовой и Итальянской) еще пахло шоколадом. Все кладбища были разгромлены. Город не просто изменился, а решительно превратился в свою противоположность. Но стихи любили (главным образом молодежь). Почти так же, как сейчас, т. е. в 1964 г.

В Царском, тогда - «Детское, имение тов. Урицкого», почти у всех были козы, их почему-то звали Тамарами.

 <Царское в 20-х годах представляло собою нечто невообразимое. Все заборы были сожжены. Над открытыми люками водопровода стояли ржавые кровати из лазаретов Первой войны, улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов… На воротах недавно великолепного дома гр. Сетнбок-Фермора красовалась огромная вывеска: Случной пункт. Но на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы - свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах кричали то же, что я слушала, идя по соборному скверу в гимназию, и статуи в парках глядели, как в 10-х годах. В оборванных и страшных фигурах я иногда узнавала царскоселов. Гостиный двор был закрыт. 

Все каменные циркули да лиры… –

мне всю жизнь кажется, что Пушкин это про Царское сказал. И еще потрясающее:

В великолепных мрак чужого сада, –

самая дерзкая строчка из когда-нибудь прочитанных или услышанных мной (однако неплохо и «священный сумрак»)>[30].

Набросок с натуры

Что же касается стихотворения «Вполоборота»[31], история его такова. В январе 1914 г. Пронин устроил большой вечер «Бродячей собаки» не в подвале у себя, а в каком-то большом зале на Конюшенной. Обычные посетители терялись там среди множества «чужих» (т.е. чуждых всякому искусству) людей. Было жарко, людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец надоело, и мы (человек 20-30) пошли в «Собаку» на Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я стояла на эстраде и с кем-то разговаривала. Несколько человек из залы стали просить меня почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла. Подошел Осип: «Как вы стояли, как вы читали», и еще что-то про шаль (см. о Мандельштаме в воспоминаниях В.С.Срезневской). Таким же наброском с натуры было четверостишие «Черты лица искажены». Я была с Мандельштамом на Царскосельском вокзале (10-е годы). Он смотрел, как я говорю по телефону, через стекло кабины. Когда я вышла, он прочел мне эти четыре строки[32].

О Цехе поэтов

Собрания Цеха поэтов с ноября 1911 по апрель 1912 (т.е. наш отъезд в Италию): приблизительно 15 собраний (по три в месяц). С октября 1912 по апрель 1913 - приблизительно десять собраний (по два в месяц). (Неплохая пожива для «Трудов и дней», которыми, кстати сказать, кажется, никто не занимается). Повестки рассылала я (секретарь?!); Лозинский сделал для меня список адресов членов «Цеха». (Этот список я давала японцу Наруми в 30-х годах). На каждой повестке было изображение лиры. Она же на обложке моего «Вечера», «Дикой порфиры» Зенкевича и «Скифских черепков» Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой.

Цех поэтов 1911-1914

Гумилев, Городецкий - синдики; Дмитрий Кузьмин-Караваев - стряпчий; Анна Ахматова - секретарь; Осип Мандельштам, Владимир Нарбут, М. Зенкевич, Н. Бруни, Георгий Иванов, Адамович, Вас. Гиппиус, М. Моравская, Елизавета Кузьмина-Караваева, Чернявский, М. Лозинский[33]. Первое собрание у Городецких на Фонтанке. Был Блок, французы... Второе - у Лизы32 на Манежной площади, потом у Бруни - в Ак(адемии) художеств. Акмеизм был решен у нас (в Царском Селе, Малая, 63), у Лозинского на Васильевском острове, у Бруни в Ак. Художеств. Акмеизм был решен у нас в Царском Селе (Малая, 63).

2

Революцию Мандельштам встретил вполне сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, известным поэтом.

 <Душа его была полна всем, что свершилось>[34]

Мандельштам один из первых стал писать на гражданские темы. Революция была для него огромным событием, и слово н а р о д не случайно фигурирует в его стихах.

Особенно часто я встречалась с Мандельштамом в 1917-18 гг., когда жила на Выборгской у Срезневских (Боткинская, 9) - не в сумасшедшем доме, а в квартире старшего врача Вячеслава Вяч. Срезневского, мужа моей подруги Валерии Сергеевны.

Мандельштам часто заходил за мной, и мы ехали на извозчике по невероятным ухабам революционной зимы среди знаменитых костров, которые горели чуть ли не до мая, слушая неизвестно откуда несущуюся ружейную трескотню. Так мы ездили на выступления в Академию художеств, где происходили вечера в пользу раненых и где мы оба несколько раз выступали. Был со мной Осип Эмильевич на концерте Бутомо-Незвановой в Консерватории, где она пела Шуберта (см. «Нам пели Шуберта...»[35]).

К этому времени относятся все обращенные ко мне стихи:

«Я не искал в цветущие мгновенья» («Кассандре») (декабрь 1917 года), «Твое чудесное произношенье»; ко мне относится странное, отчасти сбывшееся предсказание:

Когда-нибудь в столице шалой
На диком празднике у берега Невы
Под звуки омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы...[36]

«Твое чудесное произношенье…»[37]

Кроме того, ко мне в разное время обращены четыре четверостишия:

  1. «Вы хотите быть игрушечной» (1911),
  2. «Черты лица искажены» (10-е годы),
  3. «Привыкают к пчеловоду пчелы» (30-е годы),
  4. «Знакомства нашего на склоне» (30-е годы)[38].

После некоторых колебаний решаюсь вспомнить в этих записках, что мне пришлось объяснить Осипу, что нам не следует так часто встречаться, что это может дать людям материал для превратного толкования наших отношений[39].

После того, примерно в марте, Мандельштам исчез. <Однако тогда все вокруг было так раздрызгано, бесформенно, - кто-то исчезал навсегда, и всем казалось, что они почему-то на периферии, - конечно, не в теперешнем значении этого слова, - а центра-то и не было (наблюдение Лозинского), - что исчезновение Осипа Эмильевича меня не удивило.

О[сип] М[андельштам] в 3-м Зачатьевском>[40]

В Москве Мандельштам становится постоянным сотрудником «Знамени труда». Таинственное стихотворение «Телефон», возможно, относится к этому времени.

На этом диком страшном свете
Ты, друг полночных похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы - телефон!

Асфальта черные озера,
Изрыты яростью копыт,
И скоро будет солнце: скоро
Безумный петел прокричит.

А там дубовая Вальгала
И старый пиршественный сон;
Судьба велела, ночь решала,
Когда проснулся телефон.

Весь воздух выпили тяжелые портьеры.
На театральной площади темно.
Звонок, и закружились сферы:
Самоубийство решено.

Куда бежать от жизни гулкой,
От этой каменной уйти?
Молчи, проклятая шкатулка!
На дне морском цветет: прости!

И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон.
Ты - избавленье и зарница
Самоубийства - телефон.

<Москва. Июнь 1918 г.[41]>

Снова и совершенно мельком я видела Мандельштама в Москве в 1918 году. В 1920 году он раз или два приходил ко мне на Сергиевскую (в Петербурге), когда я работала в библиотеке Агрономического института и там жила. <Особняк кн. Волконского. Там у меня была «казенная» квартира>[42] Тогда я узнала, что в Крыму он был арестован белыми, а в Тифлисе - меньшевиками. <В 1920 году О[сип] М[андельштам] пришел ко мне на Сергиевскую, 7, чтобы сказать о смерти Н. В. Н[едоброво] в Ялте, в декабре 1919 года. Он узнал об этом несчастии в Коктебеле у Волошина. И никогда никто больше не мог сообщить мне никаких подробностей. Вот какое было время>[43]  

Летом 1924 года О. М. привел ко мне (Фонтанка, 2) свою молодую жену. Надюша была то, что французы называют laide mais charmante[44]. С этого дня началась моя дружба с Надюшей, и продолжается она по сей день.

Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно. Когда ей резали аппендикс в Киеве, он не выходил из больницы и все время жил в каморке у больничного швейцара. Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволял ей работать, бешено ревновал, просил ее советов о каждом слове в стихах. Вообще я ничего подобного в своей жизни не видела. Сохранившиеся письма Мандельштама к жене полностью подтверждают это мое впечатление.

В 1925 году я жила с Мандельштамом в одном коридоре в пансионе Зайцева в Царском Селе. И Надя, и я были тяжело больны, лежали, мерили температуру, которая была неизменно повышенной, и, кажется, так и не гуляли ни разу в парке, который был рядом. Осип Эмильевич каждый день уезжал в Ленинград, пытаясь наладить работу, получить за что-то деньги. Там он прочел мне совершенно по секрету стихи к О. Ваксель, которые я запомнила и также по секрету записала («Хочешь валенки сниму…»[45]). Там он диктовал мне свои воспоминания о Гумилеве.

Одну зиму Мандельштамы (из-за Надиного здоровья) жили в Царском Селе, в Лицее. Я была у них несколько раз - приезжала кататься на лыжах. Жить они хотели в полуциркуле Большого Двора, но там дымили печки или текли крыши. Таким образом, возник Лицей. Жить там Осипу не нравилось. Он люто ненавидел так называемых царскосельских сюсюк, Голлербаха и Рождественского, и спекуляцию на имени Пушкина.

К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение - в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм ему был противен. О том, что «Вчерашнее Солнце на черных носилках несут» - Пушкин, - ни я, ни даже Надя не знали, и это выяснилось только теперь из черновиков (50-е годы)[46]. Мою «Последнюю сказку» - статью о «Золотом петушке» - он сам взял у меня на столе, прочел и сказал: «Прямо шахматная партия».

Сияло солнце Александра
Сто лет тому назад, сияло всем, (декабрь 1917), -

конечно, тоже Пушкин (Так он передает мои слова[47]).

<Вообще же темы «Мандельштам в Царском селе» - нет и не должно быть. Это был корм не для него>[48].

Была я у Мандельштамов и летом в Китайской Деревне, где они жили с Лившицами. В комнатах абсолютно не было никакой мебели и зияли дыры прогнивших полов. Для Осипа Эмильевича нисколько не было интересно, что там когда-то жили и Жуковский, и Карамзин. Уверена, <что> он нарочно, приглашая меня вместе с ними идти покупать папиросы или сахар, говорил: «Пойдем в европейскую часть города», будто это Бахчисарай или что-то столь же экзотическое. То же подчеркнутое невнимание в строке - «Там улыбаются уланы». В Царском сроду уланов не было, а были гусары, желтые кирасиры и конвой[49].

В 1923 году Мандельштамы были в Крыму. Вот письмо Осипа от 25 августа (день смерти Н. С.[Гумилева]):

«Дорогая Анна Андреевна, Пишем Вам с П. Н. Лукницким из Ялты, где все трое ведем суровую трудовую жизнь.

Хочется домой, хочется видеть Вас. Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми - с Николаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прерывалась и никогда не прервется[50].

В Петербург мы вернемся ненадолго в октябре. Зимовать там Наде не велено. Мы уговорили П. Н. остаться в Ялте, из эгоистических соображений. Напишите нам.

 Ваш О. Мандельштам».

Юг и море были ему почти так же необходимы, как Надя.

На вершок бы мне синего моря,
На игольное только ушко[51].

Попытки устроиться в Ленинграде были неудачными. Надя не любила все, связанное с этим городом, и тянулась в Москву, где жил ее любимый брат Евгений Яковлевич Хазин. Осипу казалось, что его кто-то знает, кто-то ценит в Москве, а было как раз наоборот. В этой биографии поражает меня одна частность: в то время (в 1933 г.) как Осипа Эмильевича встречали в Ленинграде как великого поэта, persona grata и т.п., к нему в Европейскую гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский[52]) и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет и вспоминают еще и сейчас (1962 г.)[53], в Москве никто не хотел его знать, и, кроме двух-трех молодых и неизвестных ученых-естественников, О.Э. ни с кем не дружил. (Знакомство с Белым было коктебельского происхождения[54]). Пастернак как-то мялся, уклонялся, любил только грузин и их «красавиц-жен». Союзное начальство вело себя подозрительно сдержанно[55].

Из писателей-современников Мандельштам высоко ценил Бабеля и Зощенко. Михаил Михайлович знал это и очень этим гордился. Больше всего Мандельштам почему-то ненавидел Леонова.

Кто-то сказал, что Н. Ч[уковс(?)]кий написал роман. Осип отнесся к этому недоверчиво. Он сказал, что для романа нужна по крайней мере каторга Достоевского или десятины Льва Толстого. <В 30-х годах в Ленинграде О(сип) М(андельштам), встретив Федина где-то в редакции, сказал ему: «Ваш роман («Похищение Европы») - голландское какао на резиновой подошве, а резина-то советская» (рассказал в тот же день)>[56].

Осенью 1933 года Мандельштам наконец получил (воспетую им) квартиру (две комнаты, пятый этаж, без лифта; газовой плиты и ванны ещё не было) в Нащокинском переулке («Квартира тиха, как бумага...»[57]), и бродячая жизнь как будто кончилась. Там впервые у Осипа завелись книги, главным образом старинные издания итальянских поэтов (Данте, Петрарка).

На самом деле ничего не кончилось: все время надо было куда-то звонить, чего-то ждать, на что-то надеяться. И никогда из всего этого ничего не выходило. Осип Эмильевич был врагом стихотворных переводов. Он при мне на Нащокинском говорил Пастернаку: «Ваше полное собрание сочинений будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома ваших собственных стихотворений». Мандельштам знал, что в переводах утекает творческая энергия, и заставить его переводить было почти невозможно. Кругом завелось много людей, часто довольно мутных и почти всегда ненужных.

Несмотря на то, что время было сравнительно вегетарианское, тень неблагополучия и обреченности лежала на этом доме. Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили - не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже двадцать восемь лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места.

Я довольно долго не видела Осипа и Надю. В 1933 году Мандельштамы приехали в Ленинград[58], по чьему-то приглашению. Они остановились в Европейской гостинице. У Осипа было два вечера. Он только что выучил итальянский язык и бредил Дантом, читая наизусть страницами[59]. Мы стали говорить о «Чистилище», и я прочла кусок из XXX песни (явление Беатриче)

Sopra candido vel cinta d'oliva
Donna m'apparve, sotto verde manto,
Vistita di color di fiamma viva.

……………………………………………

«Men che dramma
Di sangue m'e rimaso non tremi:
Conosco i segni dell' antica fiamma»[60]

(Цитирую по памяти)

Осип заплакал. Я испугалась - «что такое?» - «Нет, ничего, только эти слова и вашим голосом». Не моя очередь вспоминать об этом. Если Надя хочет, пусть вспоминает[61].

Осип читал мне на память отрывки стихотворения Н.Клюева: «Хулители искусства» - причину гибели несчастного Николая Алексеевича[62].

Когда я что-то неодобрительно говорила об Есенине, Осип возражал, что может простить Есенину что угодно за строку: «Не расстреливал несчастных по темницам».

Жить, в общем, было не на что - какие-то полупереводы, полурецензии, полуобещания. Пенсии едва хватало, чтобы заплатить за квартиру и выкупить паек. К этому времени Мандельштам внешне очень изменился, отяжелел, поседел, стал плохо дышать - производил впечатление старика (ему было сорок два года), но глаза по-прежнему сверкали. Стихи становились все лучше, проза тоже.

<На днях, перечитывая (не открывала книгу с 1928 года) «Шум времени», я сделала неожиданное открытие. Кроме всего высокого и первозданного, что сделал ее автор в поэзии, он еще умудрился быть последним бытописателем Петербурга. – точным, ярким, беспристрастным, неповторимым. У него эти полузабытые и многократно оболганные улицы возникают во всей свежести 90-х и 900-х годов. Мне скажут, что он писал всего через пять лет после Революции, в 1923 году, что он долго отсутствовал, а отсутствие лучшее лекарство от забвения (объяснить потом), лучший же способ забыть навек - это видеть ежедневно, (Так я забыла Фонтанный Дом, в котором прожила 35 лет). А его театр, а Комиссаржевская, про которую он не говорит последнее слово: королева модерна; а Савина - барыня, разомлевшая после Гостиного двора, а запахи Павловского вокзала, которые преследуют меня всю жизнь. А все великолепие военной столицы, увиденное сияющими галазами пятилетного ребенка, а чувство иудейского хаоса и недоумение перед человеком в шапке (за столом)…

Иногда эта проза звучит как комментарии к стихам, но нигде Мандельштам не подает себя как поэта, и, если не знать его стихов, не догадаешься, что это проза поэта. Все, о чем он пишет в «Шуме времени», лежало в нем где-то очень глубоко - он никогда этого не рассказывал, брезгливо относился к мирискусническому любованию старым (и не старым) Петербургом.

Кроме того, очень интересны подробности политических манифестаций у Казанского собора, которые свидетельствуют об очень пристальном внимании к этим событиям и заставляют вспомнить о том, что сам Осип сообщил для помещения в книгу «Писатели советской эпохи» (цитата)>[63]

Эта проза, такая неуслышанная, забытая, только сейчас начинает доходить до читателя. Но зато я постоянно слышу, главным образом от молодежи, которая от нее с ума сходит, что во всем 20 веке не было такой прозы. (Это так называемая - «Четвертая проза»).

Я очень запомнила один из тогдашних разговоров о поэзии. Осип Эмильевич, который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал мне: «Стихи сейчас должны быть гражданскими» - и прочел «Под собой мы не чуем...[64]». Примерно тогда же возникла его теория знакомства слов[65]. Много позже он утверждал, что стихи пишутся только как результат сильных потрясений, как радостных, так и трагических. О своих стихах, где он хвалит Сталина: «Мне хочется сказать не Сталин - Джугашвили» (1935?)[66], он сказал мне: «Я теперь понимаю, что это была болезнь».

Когда я прочла Осипу мое стихотворение: «Уводили тебя на рассвете»[67] (1935), он сказал: «Благодарю вас». Стихи эти в «Реквиеме» и относятся к аресту Н. Н. П(унина) в 1935 году[68].

На свой счет Мандельштам принял (справедливо) и последний стих в стихотворении «Немного географии» («Не столицею европейской»):

Он, воспетый первым поэтом,
Нами грешными, - и тобой[69].

13 мая 1934 года его арестовали. В этот самый день я после града телеграмм и телефонных звонков приехала к Мандельштамам из Ленинграда (где незадолго до этого произошло его столкновение с Толстым). Мы все были тогда такими бедными, что, для того чтобы купить билет обратно, я взяла с собой мой орденский знак Обезьяньей Палаты[70] - последний, данный Ремизовым в России (мне принесли его уже после бегства Ремизова – 1921 г.), и статуэтку работы Данько (мой портрет, 1924 г.) [ошибка памяти Ахматовой – 1923 г.], для продажи. (Их купила С. Толстая для музея Союза писателей.)

Ордер на арест был подписан самим Ягодой. Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной, у Кирсанова, играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка» (За гремучую доблесть грядущих веков…») и показал Осипу Эмильевичу. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увезли в семь утра. Было совсем светло. Надя пошла к брату, я - к Чулковым на Смольненский бульвар 8, и мы условились где-то встретиться. Вернувшись домой вместе, убрали квартиру, сели завтракать. Опять стук, опять они, опять обыск. Евг[ений] Як[овлевич] Хазин сказал: «Если они придут еще раз, то уведут вас с собой». Пастернак, у которого я была в тот же день, пошел просить за Мандельштама в «Известия» к Бухарину, я - в Кремль к Енукидзе. (Тогда проникнуть в Кремль было почти чудом. Это устроил актер [Театра имени Е. Б. Вахтангова] Русланов, через секретаря Енукидзе.) Енукидзе был довольно вежлив, но сразу спросил: «А может быть, какие-нибудь стихи?» Этим мы ускорили и, вероятно, смягчили развязку. Приговор - три года Чердыни, где Осип выбросился из окна больницы, потому что ему казалось, что за ним пришли (см. «Стансы», строфа 4-я[71]), и сломал себе руку. Надя послала телеграмму в ЦК. Сталин велел пересмотреть дело и позволил выбрать другое место. Потом звонил Пастернаку[72]. Остальное слишком известно.

Вместе с Пастернаком я была и у Усиевич, где мы застали и союзное начальство, и много тогдашней марксистской молодежи. Была я у Пильняка, где видала Балтрушайтиса, Шпета и С. Прокофьева.

  А в это время бывший синдик «Цеха поэтов», бывший Сергей Городецкий, выступая где-то, произнес следующую бессмертную фразу: «Это строчки той Ахматовой, которая ушла в контрреволюцию», - так что даже в «Литературной газете», которая напечатала отчет об этом собрании, подлинные слова оратора были смягчены (см. «Литературную газету», 1934 г., май)[73].

  Бухарин в конце своего письма к Сталину написал: «И Пастернак тоже волнуется». Сталин сообщил, что отдано распоряжение, что с Мандельштамом будет все в порядке. Он спросил Пастернака, почему тот не хлопотал. «Если б мой друг поэт попал в беду, я бы лез на стену, чтобы его спасти». Пастернак ответил, что если бы он не хлопотал, то Сталин бы не узнал об этом деле. «Почему вы не обратились ко мне или в писательские организации?» - «Писательские организации не занимаются этим с 1927 года», - «Но ведь он ваш друг?» Пастернак замялся, и Сталин после недолгой паузы продолжил вопрос: «Но ведь он же мастер, мастер?» Пастернак ответил: «Это не имеет значения...»

Борис Леонидович думал, что Сталин его проверяет, знает ли он про стихи, и этим объяснил свои шаткие ответы.

...»Почему мы все говорим о Мандельштаме и Мандельштаме, я так давно хотел с вами поговорить». - «О чем?» - «О жизни и смерти». - Сталин повесил трубку.

 Надя никогда не ходила к Борису Леонидовичу и ни о чем его не молила, как пишет Роберт Пейн.  

Навестить Надю из мужчин пришел один Перец Маркиш. Женщин в тот день приходило много. Мне запомнилось, что они были красивые и очень нарядные, в свежих весенних платьях: еще не тронутая бедствиями Сима Нарбут; красавица «пленная турчанка» (как мы ее прозвали), жена Зенкевича; ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная Нина Ольшевская[74]. А мы с Надей сидели в мятых вязанках, желтые и одеревеневшие. С нами была Эмма Герштейн и брат Нади.

Через 15 дней, рано утром, Наде позвонили и предложили, если она хочет ехать с мужем, быть вечером[75] на Казанском вокзале. Все было кончено. Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд. Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку все содержимое своей сумочки.

На вокзал мы поехали с Надей вдвоем. Заехали на Лубянку за документами. День был ясный и светлый. Из каждого окна на нас глядели тараканьи усища «виновника торжества». Осипа очень долго не везли. Он был в таком состоянии, что даже они не могли посадить его в тюремную карету. Мой поезд (с Ленинградского вокзала) уходил, и я не дождалась. Братья, т. е. Евгений Яковлевич Хазин и Александр Эмильевич Мандельштам, проводили меня, вернулись на Казанский вокзал, и только тогда привезли Осипа, с которым уже не было разрешено общаться. Очень плохо, что я его не дождалась, и он меня не видел, потому что от этого ему в Чердыни стало казаться, что я непременно погибла. (Ехали они под конвоем читавших Пушкина «славных ребят из железных ворот ГПУ»[76].)

В это время шла подготовка к первому съезду писателей (1934 г.), и мне тоже прислали анкету для заполнения. Арест Осипа произвел на меня такое впечатление, что у меня рука не поднялась, чтобы заполнить анкету. На этом съезде Бухарин объявил первым поэтом Пастернака (к ужасу Демьяна Бедного), обругал меня и, вероятно, не сказал ни слова об Осипе.

В феврале 1936 года я была у Мандельштамов в Воронеже и узнала все подробности его «дела». Он рассказал мне, как в припадке умоисступления бегал по Чердыни и разыскивал мой расстрелянный труп, о чем громко говорил кому попало, а арки в честь челюскинцев считал поставленными в честь своего приезда.

Пастернак и я ходили к очередному верховному прокурору просить за Мандельштама, но тогда уже начался террор, и все было напрасно.

Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен.

И в голосе моем после удушья
Звучит земля - последнее оружье…

Вернувшись от Мандельштамов, я написала стихотворение «Воронеж». Вот его конец:

А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Музa в свой черед,
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.

 [«Бег времени», 1965 г.]  

О себе в Воронеже Осип говорил: «Я по природе - ожидальщик. Оттого мне здесь еще труднее».

В начале 20-х годов (1923) Мандельштам дважды очень резко нападал на мои стихи в печати («Русское искусство», 1, 2-3). Этого мы с ним никогда не обсуждали. Но и о своем славословии моих стихов он тоже не говорил, и я прочла его только теперь (рецензия на «Альманах муз» (1916) и «Письмо о Русской поэзии», 1922, Харьков[77]).

Там, в Воронеже, его, с не очень чистыми побуждениями, заставили прочесть доклад об акмеизме. Не должно быть забыто, что он сказал в 1937 году: «Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мертвых». На вопрос: «Что такое акмеизм?» - Мандельштам ответил: «Тоска по мировой культуре».

В Воронеже при Мандельштаме был Сергей Борисович Рудаков, который, к сожалению, оказался совсем не таким хорошим, как мы думали. Он, очевидно, страдал какой-то разновидностью мании величия, если ему казалось, что стихи пишет не Осип, а он - Рудаков. Рудаков убит на войне, и не хочется подробно описывать его поведение в Воронеже. Однако все идущее от него надо принимать с великой осторожностью[78].

Все, что пишет о Мандельштаме в своих бульварных мемуарах «Петербургские зимы» Георгий Иванов, который уехал из России в самом начале 20-х годов и зрелого Мандельштама вовсе не знал, - мелко, пусто и несущественно. Сочинение таких мемуаров дело немудреное. Не надо ни памяти, ни внимания, ни любви, ни чувства эпохи. Все годится и все приемлется с благодарностью невзыскательными потребителями. Хуже, конечно, что это иногда попадает в серьезные литературоведческие труды. Вот что сделал Леонид Шацкий[*] (Страховский) с Мандельштамом: у автора под рукой две-три книги достаточно «пикантных» мемуаров («Петербургские зимы» Г. Иванова, «Полутороглазый стрелец» Бенедикта Лившица, «Портреты русских поэтов» Эренбурга, 1922). Эти книги использованы полностью. Материальная часть черпается из очень раннего справочника Козьмина «Писатели современной эпохи»(Москва, 1928). Затем из сборника Мандельштама «Стихотворения» (1928 г.) извлекается стихотворение «Музыка на вокзале» [точнее, «Концерт на вокзале»] - даже не последнее по времени в этой книге. Оно объявляется вообще последним произведением поэта. Дата смерти устанавливается произвольно - 1945 год (на семь лет позже действительной смерти - 27 декабря 1938 г.). То, что в ряде журналов и газет печатались стихи Мандельштама, хотя бы великолепный цикл «Армения» в «Новом мире» в 1930 году, Шацкого нисколько не интересует. Он очень развязно объявляет, что на стихотворении «Музыка на вокзале» Мандельштам кончился, перестал быть поэтом, сделался жалким переводчиком, опустился, бродил по кабакам и т. д. Это уже, вероятно, устная информация какого-нибудь парижского Георгия Иванова. И вместо трагической фигуры редкостного поэта, который и в годы Воронежской ссылки продолжал писать вещи неизреченной красоты и мощи, мы имеем «городского сумасшедшего», проходимца, опустившееся существо. И все это в книге, вышедшей под эгидой лучшего, старейшего и т. п. университета Америки (Гарвардского), с чем и поздравляем от всей души - лучший, старейший университет Америки[79].

Чудак? Конечно, чудак! Он, например, выгнал молодого поэта, который пришел жаловаться, что его не печатают. Смущенный юноша спускался по лестнице, а Осип стоял на верхней площадке и кричал вслед: «А Андрея Шенье печатали? А Сафо печатали? А Исуса Христа печатали?»

С. Липкин и А. Тарковский и посейчас охотно повествуют, как Мандельштам ругал их юные стихи[80].

Артур Сергеевич Лурье[81], который близко знал Мандельштама и который очень достойно написал об отношении Осипа Мандельштама к музыке, рассказывал мне (10-е годы), что как-то шел с Мандельштамом по Невскому, и они встретили невероятно великолепную даму. Осип находчиво предложил своему спутнику: «Отнимем у нее все это и отдадим Анне Андреевне». (Точность можно еще проверить у Лурье.)

Очень ему не нравилось, когда молодые женщины любили «Четки». Рассказывают, что он был как-то у Катаевых и приятно беседовал с красивой женой хозяина дома. Под конец ему захотелось проверить вкус дамы, и он спросил ее: «Вы любите Ахматову?», на что та, естественно, ответила: «Я его не читала», после чего гость пришел в ярость, нагрубил и в бешенстве убежал. Мне он этого не рассказывал.

Зимой в 1933-34 года, когда я гостила у Мандельштамов в Нащокинском в феврале 1934 года, меня пригласили на вечер Булгаковы. Осип взволновался: «Вас хотят сводить с московской литературой?!» Чтобы его успокоить, я неудачно сказала: «Нет, Булгаков сам изгой. Вероятно, там будет кто-нибудь из МХАТа». Осип совсем рассердился. Он бегал по комнатам и кричал: «Как оторвать Ахматову от МХАТа?»[82]

Однажды Надя повезла Осипа встречать меня на вокзал. Он встал рано, озяб, был не в духе. Когда я вышла из вагона, сказал мне: «Вы приехали со скоростью Анны Карениной».

Комнатку (будущую кухню), где я у них жила, Осип прозвал – «Капище». Свою называл «Запястье» (потому что в первой комнате жил Пяст). Надю называл Маманас (наша мама).

[Чудак?..] Но совсем не в этом дело[83]. Почему мемуаристы известного склада (Шацкий-Страховский), Э. Миндлин, С. Маковский, Г. Иванов, Бен[едикт] Лившиц) так бережно и любовно собирают и хранят любые сплетни, вздор, главным образом обывательскую точку зрения на поэта, а не склоняют голову перед таким огромным и ни с чем не сравнимым событием, как явление поэта, первые же стихи которого поражают совершенством и ниоткуда не идут?

У Мандельштама нет учителя. Вот о чем стоило бы подумать. Я не знаю в мировой поэзии подобного факта. Мы знаем истоки Пушкина, Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама![[84]

В мае 1937 года Мандельштамы вернулись в Москву, «к себе» в Нащокинский. Я в это время гостила у Ардовых в том же доме. Осип был уже больным, много лежал. Прочел мне все свои новые стихи, но переписывать не давал никому. Много говорили о Наташе (Штемпель), с которой дружил в Воронеже. (К ней обращены два стихотворения: «Клейкой клятвой пахнут почки…» и «К пустой земле невольно припадая…».)

Уже год, как, все нарастая, вокруг бушевал террор. Одна из двух комнат Мандельштамов была занята человеком, который писал на них ложные доносы, и скоро им стало нельзя даже показываться в этой квартире. Разрешения остаться в столице Осип не получил. Х. сказал ему: «Вы слишком нервный». Работы не было. Они приезжали из Калинина и сидели на бульваре. Это, вероятно, тогда Осип говорил Наде: «Надо уметь менять профессию. Теперь мы - нищие» и «Нищим летом всегда легче».

Еще не умер ты, еще ты не один,
Покуда с нищенкой - подругой
Ты наслаждаешься величием равнин,
И мглой, и голодом, и вьюгой.

Последнее стихотворение, которое я слышала от Осипа, - «Как по улицам Киева-Вия…» (1937). Это было так. Мандельштамам было негде ночевать. Я оставила их у себя (в Фонтанном доме). Постелила Осипу на диване. Зачем-то вышла, а когда вернулась, он уже засыпал, но очнулся и прочел мне стихи. Я повторила их. Он сказал: «Благодарю вас», - и заснул.

В это время в Шереметевском доме был так называемый «Дом занимательной науки». Проходить нам надо было через это сомнительное заведение. Осип озабоченно спросил меня: «А может быть, есть другой занимательный выход?»

В то время мы с ним одновременно читали «Улисса» Джойса. Он – в хорошем немецком переводе, я - в подлиннике. Несколько раз мы принимались говорить об «Улиссе», но было уже не до книг.

Так они прожили год. Осип был уже тяжело болен, но он с непонятным упорством требовал, чтобы в Союзе писателей устроили его вечер. Вечер был даже назначен, но, по-видимому, «забыли» послать повестки, и никто не пришел. О(сип) Э(мильевич) по телефону приглашал Асеева. Тот ответил: «Я иду на „Снегурочку». А Сельвинский, когда Мандельштам попросил у него, встретившись на бульваре, денег, дал три рубля.

В последний раз я видела Мандельштама осенью 1937 года. Они – он и Надя – приехали в Ленинград дня на два. Время было апокалипсическое. Беда ходила по пятам за всеми нами[85]. Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами. Я пришла, чтобы повидаться с ними, не помню куда. Все было как в страшном сне. Кто-то, пришедший после меня, сказал, у отца Осипа Эмильевича (у «деда») нет теплой одежды. Осип снял бывший у него под пиджаком свитер и отдал его для передачи отцу.

Мой сын говорит, что ему во время следствия читали показания О(сипа) Э(мильевича) о нем и обо мне и что они были безупречны. Многие ли наши современники, увы, могут сказать это о себе?

Второй раз его арестовали 2 мая 1938 года в нервном санатории около станции Черусти (в разгаре террора[86]). В это время мой сын сидел на Шпалерной уже два месяца (с 10 марта). О пытках все говорили громко. Надя приехала в Ленинград. У нее были страшные глаза. Она сказала: «Я успокоюсь только тогда, когда узнаю, что он умер».

В начале 1939 года я получила короткое письмо от московской приятельницы: «У подружки Лены[87] родилась девочка, а подружка Надюша овдовела», - писала она[88].

<Анна Ахматова>[89]

Комарово

<PS>

От Осипа было всего одно письмо (брату Александру) из того места (…)[90], где он умер. Письмо у Нади. Она показала мне его. «Где моя Наденька?» - писал Осип и просил теплые вещи. Посылку послали. Она вернулась, не застав его в живых.

Настоящим другом Нади все эти очень для нее трудные годы была Василиса Георгиевна Шкловская и ее дочь Варя.

Сейчас Осип Мандельштам - великий поэт, признанный всем миром. О нем пишут книги, защищают диссертации. Быть его другом - честь, врагом - позор.

Для меня он не только великий поэт, но и человек, который, узнав (вероятно, от Нади), как мне плохо в Фонтанном доме, сказал мне прощаясь (это было на Московском вокзале в Ленинграде): «Аннушка (он никогда в жизни не называл меня так), всегда помните, что мой дом - ваш». Это могло быть только перед самой гибелью…

Анна Ахматова

8 июля 1963.

Комарово

Примечания

 [*] Правильно: Чацкий. – Ред.

[1] Н. Я. Мандельштам (1901-1982) – жена поэта.

[2] В одной из черновых рукописей: «К Блоку О[сип] Э[мильевич] был несправедлив. Он всегда попрекал его «красивостью»

[3] Будущее показало, что он был прав (см. автобиографию Пастернака, где он пишет, что в свое время недооценил четырех поэтов: Гумилева, Хлебникова, Багрицкого и Мандельштама). – Примечание А. Ахматовой

[4] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76. Фраза продолжена: «Я – антицветаевец», - может быть, оттого, что зарубежная Цветаева осталась ему неизвестной, В тексте воспоминаний, опубликованных во втором томе зарубежного собрания сочинений Анны Ахматовой (Inter-Language Literary Associates, Washington, 1968), фраза об отношении О. Мандельштама к поэзии М. Цветаевой вообще отсутствует.

[5] Стоит вспомнить, например, конец его «Стансов». 1935 г.:

Как «Слово о полку», струна моя туга,
И в голосе моём после удушья
Звучит земля – последнее оружье –
Сухая влажность черноземных га…

(Стихи О. Мандельштама здесь и дальше цитируются по изданию: Мандельштам О. Стихотворения. – Л., «Библиотека поэта», 1973. В других случаях источник указывается особо)

[6] Здесь место нескольким строчкам из черновой рукописи А. Ахматовой (ГПБ, ед. хр. 76):

«К похвалам М[андельштам] был глуховат, но всякое порицание его очень волновало».

 «При мне называл свое стихотворение, где про обрывок шотландского пледа, - узловым» [стихотворение 1931 года «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…»]

 «…Мандельштам говорил: «я – смысловик».

 «…Говорил: «У меня рифмы нет, - рифмы у Асеева».

 «…У нас у всех троих (у Пастернака, у Мандельштама и у меня) были многолетние перерывы в писании стихов. У Бориса [Пастернака] между «Вторым рождением» и девятью стихотворениями из книги «На ранних поездах» (которые он прочел мне в июне 1941 г.). У Мандельштама – между «Музыкой на вокзале» и …… У меня – между 1924 и 1936 («Художнику» и цикл 36 года, м.б., «Поэт»). И что это значит, одному Богу известно!»

 В определении периода временной «немоты» Мандельштама А. Ахматова ошибается. После «Концерта на вокзале» большого перерыва в его творчестве не было.

[7] В цитируемой рукописи (л.7) этот эпизод развернут следующим образом: «Мандельштам рассказывал мне, что был у Анненского и тот (как это ни странно) дал ему совет переводить. И тут же О[сип] не удержался и рассказал, что он перевел стих…», - после чего приведен тот же стих Малларме и перевод.

[8] Комната Н. С. Гумилёва (1886-1921), которую он снимал в Тучковом переулке, Постоянным местом жительства его и А. Ахматовой было Царское село, Малая ул., д.63.

[9] Книга «Камень» в зеленой обложке (СПб, 1913)

[10] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76: «…С. Маковский напечатал нас почти одновременно в «Аполлоне». Мне Маковский по этому поводу сказал: «Он смелее вас». И при чем-то ещё было слово «дерзает». Это было наше начало (1911 г.)

[11] Эту эпиграмму на М. Л. Лозинского (1886-1955) В. Пяст (1886-1940) в своих воспоминаниях уверенно приписывает О. Мандельштаму, приводя её текст:

Сын Леонида был скуп, и когда он с гостем прощался,
Редко он гостю совал в руку полтинник иль рубль;
Если же скромен был гость и просил лишь тридцать копеек,
Сын Леонида ему тотчас, ликуя, вручал…

«Вероятно, я запамятовал, как в точности звучал последний пентаметр», - добавляет в скобках мемуарист (Пяст В. Встречи. М., 1929, с.21)

[12] В. К. Шилейко (1891-1930) – ученый-востоковед, поэт и переводчик

[13] В воспоминаниях И. Одоевцевой «На берегах Невы» (М.,1988) есть объяснение «Златозуба», самое простое: Осип Эмильевич как-то вставил себе спереди золотой зуб, что послужило поводом для дружеских шуток. В. Пяст во «Встречах» (с.21) приписывает эту эпиграмму М. Лозинскому и приводит её полный текст, опуская только свою собственную фамилию:

За жизнь свою медной полушки не даст,
Кто зрел, как сбираются в клуб
И Блок ледяной, и уродливый [Пяст],
И ужас друзей – Златозуб…

[14] И. Одоевцевой эта строчка запомнилась несколько иначе – со слов Н. Гумилева: «У ней на муфте драный мех…» (см.: «На берегах Невы», с.40).

[15] Десять писем О. Мандельштама к В. Иванову 1909-1911 г. опубликованы А. Морозовым в книге «Записки отдела рукописей ГПБ им. В. И. Ленина», вып. 34. М., 1973.

[16] Проакадемией впоследствии называли молодые тогда поэты курс лекций по стихосложению, который Вяч. Иванов читал им весной 1909 г. Осенью того же года на «Башне» Вяч. Иванова возникла «Академия стиха», или, иначе, «Поэтическая академия».

[17] Возможно, сюда следует отнести следующие строки «Рабочего экземпляра»: «Но он же был автором таинственных коротких и совершенно ни на что не похожих стихотворений, которые всё наше поколение проносило в сердце всю жизнь… сквозь всё. (Цитаты)».

[18] В комментариях к публикации писем О. Мандельштама к В. Иванову А. Морозов пишет: «Не смотря на групповую рознь и ожесточенную полемику в печати, отношение «младших» к «мэтрам» символизма, хотя и более далекое, чем раньше, осталось почтительным. Отношение О. Мандельштама. Для которого такими мэтрами были в первую очередь В. Иванов и Ф. Сологуб, характеризуют две дарственные надписи на первом сборнике его стихотворений «Камень» (1913 г.), сделанные в год появления акмеистических манифестов: «Вячеславу Иванову с радостным восхищением. Автор. 13 мая 1913.»; «Вячеславу Ивановичу Иванову с глубокой признательностью и настоящей любовью. Автор. 2 октября 1913. Петербург». (Записки Отдела рукописей ГПБ им. В. И. Ленина. С.261)

[19] Впервые напечатано в альманахе «Воздушные пути» (Нью-Йорк, 1963, № 3).

Как Черный ангел на снегу
Ты показалась мне сегодня,
И утаить я не могу,
Что на тебе печать Господня.
Такая странная печать –
Как бы дарованная свыше –
Что, кажется, в церковной нише
Тебе назначено стоять.
Пускай нездешняя любовь
С любовью здешней будут слиты,
Пускай бушующая кровь
Не перейдет в твои ланиты
И пышный мрамор оттенит
Всю призрачность твоих лохмотий,
Всю наготу нежнейшей плоти,
Но не краснеющих ланит

1910

[20] Стихотворение А. Ахматовой из «Белой стаи» - «Как ты можешь смотреть на Неву…» Последняя строка в окончательной редакции («Бег времени», 1965):

Словно розы, в снегу цветут.

(Цитаты из стихотворений Анны Ахматовой здесь и дальше даются по изданию: Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Л., «Библиотека поэта», 1976. В других случаях источник указывается особо)

[21] Среди немногих и скупых записей о встречах Н. Гумилева с О. Мандельштамом, сохранившихся в черновых рукописях воспоминаний А. Ахматовой, есть такая (отдельная, вне контекста): «В годы Цеха мы как-то заехали (Коля и я) к Осипу или за Осипом. Он тогда жил 1-м Корпусе на Васильевском острове, нанимал комнату у офицера-воспитателя. Он показал нам в окно, как кадеты играют в футбол (тогда это была новинка), и прочел стихи «Футбол» - «А на дворе военной школы…»

 Потом они были где-то напечатаны» (ГПБ, ед. хр. 79).

 В 1913 г. Мандельштам написал стихотворение «Футбол» (напечатано в 1914 г. в «Новом Сатириконе») и «Второй футбол», впервые опубликованное только в 1973 г. в сборнике «Стихотворения» О. Мандельштама (с.219-220). А. Ахматова вспоминает именно это последнее стихотворение, цитируя строчку из первой строфы:

 Рассеен утренник тяжелый,
На босу ногу день пришел;
 А на дворе военной школы
 Играют мальчики в футбол.

[22] Там был стих: «Что знает женщина одна о смертном часе…» Ср. мое – «Не смертного ль часа жду?» - Примеч. А. Ахматовой

[23] М. А. Зенкевич (1901-1982) – поэт, переводчик

[24] Стихотворение 1931 г. «С миром державным я был лишь ребячески связан…»

[25] А. Ахматова вспоминает два стихотворения, разделенные десятью годами: «В холодной стокгольмской постели…» - строка из стихотворения 1935 г. «Возможна ли женщине мертвой хвала?...» ( «Не правда ли, дивные стихи?» - спрашивала она позднее одного из своих собеседников). Второе стихотворение 1925 г.: «Жизнь упала, как зарница…»

[26] В. А. де Боссе – актриса Камерного театра; уехала за границу вместе в художником С. Ю. Судейкиным. Слова, которые здесь вспоминает А. Ахматова, - конец первой строфы стихотворения «Золотистого меда струя из бутылки текла…»

[27] Намек на Валериана Адольфовича Чудовского [филолог, литературный критик] – верного рыцаря Радловой (пог[иб] в 30-х годах). – Примеч. А. Ахматовой.

[28] С досады (фр)

[29] «Гилея» - наименование, принятое группой футуристов (позднее – кубофутуристы), в которую входили братья Д. и Н. Бурлюки, В. Каменский, А. Крученых, Б. Лившиц, В. Маяковский, В. Хлебников. В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76. Л.1, - ещё строка: «Спросить у З[енкеви]ча, как они с Ос[ипом] выступали с кубофутуристами».

[30] Черновая рукопись. ГПБ, ед. хр. 79.

[31] Стихотворение О. Мандельштама «Ахматова» начинается строкой: «Вполоборота, о печаль…»

[32] Черты лица искажены
Какой-то старческой улыбкой.
Ужели и гитане гибкой
Все муки Данта суждены…

[33] После имени М. Лозинского в экземпляре Л. Стенич-Большинцовой – две с половиной строки точек; по-видимому, в этом списке недостает ещё каких-то имен. Справа под диктовку А. Ахматовой названы поэты, вероятно посещавшие собрания Цеха: Н. Радимов, В. Юнгер, Н. Бурлюк, Вел. Хлебников.

[34] Опись ГПБ, ед. хр. 76, л.3

[35] Стихотворение О. Мандельштама 1918 г . «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…»; Анна Андреевна вспоминает начало второй строки.

[36] А. Ахматова цитирует по памяти. Полный текст этого стихотворения, сохраненный ею, приведен дальше, с. 444-445.

[37] А. Ахматова как-то связывала с собой ещё два стихотворения О. Мандельштама этого времени. Оба они обозначены в первых редакциях её воспоминаний, причем срединными, а не начальными строками: «это ласточка и дочка…» [то есть стихотворение «Что поют часы-кузнечик…»] и может быть, «Откажется попробовать его…» [стихотворение «Когда на площадях и в тишине келейной…»]. И то и другое потом зачеркнуто в экземпляре Л. Стенич-Большинцовой, но в черновой рукописи. ГПБ, ед. хр. 77, л.5, оставлено не зачеркнутым. По поводу первого – «Что поют часы-кузнечик…» - Анна Андреевна продиктовала Стенич-Большинцовой: «Это мы вместе топили печку: у меня жар – я мерю температуру. – «Лихорадка шелестит// И шуршит сухая печка. - // это красный шелк горит». Н. Харджиев пишет в комментарии к этому стихотворению: «По сообщению А. А. Ахматовой, Мандельштам, беседуя с нею у горящей печки, сказал, что огонь похож на красный шелк» (Мандельштам О. Стихотворения, с. 275).

[38] Вот текст этих четверостиший:

1. Вы хотите быть игрушечной,
Но испорчен ваш завод:
К вам никто на выстрел пушечный
Без стихов не подойдет.

2. Черты лица искажены
Какой-то старческой улыбкой.
Ужели и гитане гибкой
Все муки Данта суждены…

3. Привыкают к пчеловоду пчелы –
Такова пчелиная порода.
Только я Ахматовой уколы
Двадцать три уже считаю года.

4. Знакомства нашего на склоне
Шервинский нас к себе зазвал –
Послушать, как Эдип в Колоне
С Нилендером маршировал.

 К последнему четверостишию прямо относятся строки из черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76: «Мы (Мандельштам и я) у Шервинского слушаем перевод Ш[ервинского] и Нилендера «Эдип в Колоне» (когда?). Эпиграмма».

[39] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 79, эта фраза продолжена: «… и он неожиданно очень грозно обиделся на меня и совсем перестал бывать на Боткинской».

[40] Черновая рукопись ГПБ, ед. хр. 79. В 3-м Зачатьевском переулке в Москве А. Ахматова жила со вторым мужем В. К. Шилейко в 1918-1919 гг.

[41] В рукописи ГПБ, ед. хр. 81, строки:

На дне морском цветет: прости!
И только голос, голос-птица
Летит на пиршественный сон, -

 отмечены слева на полях объединяющим знаком и примечанием: «См. стихи мне».

В стихотворении «Что поют часы-кузнечик…», обращенном к А. Ахматовой есть строки:

Но черемуха услышит
И на дне морском простит.

[42] Черновая рукопись ГПБ, ед. хр. 76.

[43] Черновая рукопись ГПБ, ед. хр. 79.

[44] Некрасива, но очаровательна (фр)

[45] Стихотворение О. Мандельштама 1925 г. «Жизнь упала, как зарница…»

[46]  См. стихотворение О. Мандельштама 1920 г. «Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…»

[47] Строки из стихотворения О. Мандельштама, посвященного А. Ахматовой в 1917 г. (таким текст был продиктован ею в 1961 г. В. Виленкину; хранится в его архиве):

Я не искал в цветущие мгновенья
Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз.
Но в декабре торжественные бденья –
Воспоминанья мучат нас.

И в декабре семнадцатого года
Всего лишились мы, любя, -
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя.

Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике на берегу Невы
Под звуки омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.

Но если эта жизнь – необходимость бреда
И корабельный лес – высокие дома,
Лети, безрукая победа –
Гиперборейская чума.

На площади с броневиками
Я вижу человека – он
Волков горящими пугает головнями:
Свобода, равенство, закон.

Касатка милая. Кассандра!
Ты стонешь, ты горишь – зачем
Сияло солнце Александра
Сто лет тому назад, сияло всем?

(Впервые напечатано в газете «Воля народа» 31 декабря 1917 г.)

В зарубежном собрании соч. О. Мандельштама (Inter-Language Literary Associates, Washington, Т. 1, 1967) стихотворение напечатано под названием «Кассандре». Здесь строфа «Когда-нибудь в столице шалой…» заключает стихотворение. В тексте – насколько незначительных разночтений.

[48] Черновая рукопись ГПБ, ед. хр. 81.

[49] В первом издании «Камня» и в дальнейших переизданиях стихотворение «Царское село» начиналось строфой:

Поедем в Царское Село!
Свободны, ветрены и пьяны,
Там улыбаются уланы,
Вскочив на крепкое седло…
Поедем в Царское Село!

В последнем издании «Стихотворений» О. Мандельштама («Библиотека поэта») Н. Харджиевым напечатана другая редакция начала по авторизованному списку 1927 г. (не возникла ли она под воздействием разговоров с А. Ахматовой?):

Поедем в Царское Село;
Там улыбаются мещанки,
Когда гусары после пьянки
Садятся в крепкое седло…
Поедем в Царское Село!

Строфа стала «правильнее», но как будто потеряла свою поэтическую точность и упругость.

[50] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76, есть строки: «Когда я стояла в очереди «на прикрепление» на март 1921 г. в Доме Ученых, в соседней очереди оказался Н. С. Гумилев, с которым я тогда редко встречалась. Очутившись со мной рядом, он заговорил о стихах Мандельштама и особенно восхищался стихотворением о Трое («за то, что я руки твои…»). Он всегда очень высоко ценил поэзию О[сипа] Э[мильевича]»

[51] Строки из стихотворения О. Мандельштама 1935 г. «День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток…»

[52] Григорий Александрович Гуковский бывал у Мандельштамов и в Москве. – Примеч. А. Ахматовой.

[53] Из ленинградских литературоведов всегда хранили верность Мандельштаму Лидия Яковлевна Гинзбург и Борис Яковлевич Бухштаб – великие знатоки поэзии Мандельштама. Следует в этой связи не забывать и Цезаря Вольпе <который напечатал в «Звезде»[1933, № 5] «Путешествие в Армению»>«. Конец фразы – в машинописном экземпляре с датой 8 июля 1963 г. (ГПБ, ед. хр. 80).

[54] Встречи и беседы с Белым в Коктебеле произвели на него очень сильное впечатление (когда?). О смерти Белого он сказал мне по телефону в Ленинград: «Я сейчас стоял в почетном карауле у гроба Андрея Белого» (черновая рукопись ГПБ, ед. хр. 76, л.2). См. стихотворение Мандельштама на смерть Андрея Белого – «Голубые глаза и горячая лобная кость…».

[55] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76, л. 8: «Его положение в Москве было всегда сложным, неясным и мучительным. (Это – большая тема.)»

[56] Черновая рукопись ГПБ, ед. хр. 76, л. 8.

 [57] В «Рабочем экземпляре»: бела.

Вот текст этого стихотворения:

Квартира тиха, как бумага –
Пустая, без всяких затей,
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.

Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.

А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть…

Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни наглей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.

Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Кулацкому паю пою.

Какой-нибудь изобретатель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна.

Какой-нибудь честный предатель,
Проверенный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель –
Такую ухлопает моль…

И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.

Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать, -
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.

И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.

Ноябрь 1933
Москва, ул. Фурманова.
(Архив В. Виленкина. Дано Н. Я. Мандельштам)

[58] В «Рабочем экземпляре» далее следует: «…после их последнего крымского лета. (Сольем твою лазурь и наше черноморье» - Ариосту). Юг и море были ему почти так же необходимы, как Надя («На вершок бы мне синего моря, // На игольное только ушко…»)»

[59] В «Рабочем экземпляре»: «Осип весь горел Дантом: он только что выучил итальянский язык – читал «Божественную комедию» днем и ночью».

[60] В венке олив, под белым покрывалом,
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ, и в платье огне-алом.

 ……………………………………………
………………………..Всю кровь мою
Пронизывает трепет несказанный:
Следы огня былого узнаю!»

(Перевод М. Лозинского)

[61] В «Рабочем экземпляре»: «Потом мы часто вместе читали Данта». Внизу помета: «1962. Рождество. Гавань. Последний день больницы».

[62] Я своими глазами видела у Варвары Клычковой заявление Клюева (из лагеря, о помиловании): «Я, осужденный за мое стихотворение «Хулители искусства» и за безумные строки моих черновиков…» (Оттуда я взяла два стиха как эпиграф «Решки».). – Примеч. А. Ахматовой.

В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76, Ахматова вспоминает о Н. Клюеве (1887-1937) в иной связи и потом приводит, по-видимому, другое его «прошение о помиловании».: «На одном из выступлений акмеистов (10-е годы) бесновался какой-то бородатый человек, по фамилии Радецкий. Он потрясал кулаками и вопил: «Эти Адамы и эта тощая Ева!» (про меня). (На том же собрании от нас отрекся Н. Клюев. Н[иколай] С[тепанович] был поражен и при мне спросил его о причине такого неожиданного поведения. «Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше», -ответил Клюев.

Тем не менее К[люев] настоящий, очень замечательный поэт. Клычкова показывала мне его прошение о помиловании: «Я, осужденный за чтение моей поэмы «Погорельщина» и за безумные строки моих черновиков…»

Осип прочел мне две строчки Клюева:

…жасминный куст,
Где Данте шел и воздух пуст…»

В стихотворении Н. Клюева «Я гневаюсь на вас и горестно браню…»:

Ахматова – жасминный куст,
Обожженный асфальтом серым,
Тропу утратила ль к пещерам,
Где Данте шел и воздух густ,
И нимфа лен прядет хрустальный?..

(день поэзии. М., 1981, с.189).

 [63] Черновая рукопись ГПБ, ед. хр. 76, на отдельном листе. Что именно предполагала процитировать здесь А. Ахматова, установить не удалось. В книге «Писатели современной эпохи» (1928 г.) под редакцией Б. П. Козьмина, на которую она дважды ссылается, ничего похожего нет.

[64] Стихотворение О. Мандельштама, начинающееся строкой: «Мы живем, под собою не чуя страны…» - сатира на Сталина, которая привела поэта к гибели.

Полный текст:

 Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит наполразговорца, -
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг его сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подковы, кует за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь,
кому в глаз.
Что ни казнь у него, - то малина
И широкая грудь осетина

1933
(Огонек, 1988, № 47)

[65] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76: «Надо знакомить слова» (выражение Осипа Эмильевича), т. е. сталкивать те слова. Которые никогда раньше не стояли рядом.

[66] Стихотворение 1937 г. («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…)

[67] Текст этого стихотворения см. Т.1. с.189.

[68] В связи с этим - несколько отрывков из дневника Е. С. Булгаковой (1893-1970), жены писателя: 1935 г. «6 апреля. Обедала Ахматова. Она приехала хлопотать за какую-то свою знакомую, которую выслали из Ленинграда. Говорит, что Модзалевский послал мне письмо в ответ на мое уже две недели назад. Очень неприятно. По-моему, у нас много писем пропадает, - наверно, он послал не заказным.

  • 13 апреля. Миша [М. А. Булгаков] днем заходил к Ахматовой, которая остановилась у Мандельштама [Булгаковы жили в том же доме в Нащокинском переулке, двумя этажами ниже]. Ахматовскую книжку хотят печатать, но с большим выбором [не напечатали вообще]. Жена Мандельштама вспоминала, как видела Мишу в Батуме лет 14 тому назад, как он шел с мешком на плечах. Это из того периода, когда бедствовал и продавал керосинку на базаре.
  • 30 октября. Днем позвонили в квартиру. Выхожу, - Ахматова с таким ужасным лицом, до того исхудавшая, что я её не узнала, и Миша тоже. Оказалось, что у неё в одну ночь арестовали и мужа (Пунина) и сына (Гумилева). Приехала подавать письмо Иосифу Виссарионовичу. В явном расстройстве. Бормочет что-то про себя.
  • 4 ноября. Ахматова – с телеграммой. Пунин и Гумилев телеграфируют, что они здоровы. Значит, их освободили. Я счастлива за Ахматову.

[69] Полный текст стихотворения см. Т.1. с. 330.

[70] Орденский знак «Обезьяньей Великой и Вольной Палаты» («Обезвелволпал») – шуточный «орден», обозначавший принадлежность награждаемого к выдуманному А. М. Ремизовым (1877-1957) «тайному сообществу» писателей, художников, музыкантов и других людей искусства близкого ему круга. Каждому принятому в Палату выдавалась замысловато стилизованная и собственноручно разрисованная самим Ремизовым грамота.

[71] А. Ахматова отсылает читателя к строфе «Стансов»:

Подумаешь, как в Чердыне-голубе,
Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,
В семивершковой я метался кутерьме.
Клевещущих козлов не досмотрел я драки,
Как петушок в прозрачной летней тьме,
Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки, -
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.

[72] Все, связанное с этим звонком, требует особого рассмотрения.

Об этом пишут обе вдовы, и Надя, и Зина, и существует бесконечный фольклор. Какая-то Триолешка даже осмелилась написать (конечно, в пастернаковские дни) [то есть во время кампании в связи с присуждением Б. Пастернаку Нобелевской премии – статья в газете «Les lettres franҫaises»], что Борис погубил Осипа. Мы с Надей считаем, что Пастернак вел себя на крепкую четверку.

Ещё более поразительными сведениями о Мандельштаме обладает в книге о Пастернаке Х.: там чудовищно описана внешность и история с телефонный звонком Сталина. Все это припахивает информацией Зинаиды Николаевны Пастернак, которая люто ненавидела Мандельштамов и считала, что они компрометируют её «лояльного мужа». – Примеч. А. Ахматовой

[73] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76: «Коктебель – рассадник клеветы и сплетен. Роль салона Бриков, где Мандельштам и я назывались «внутренними эмигрантами» («Городецкий в мае 1934)».

И в той же рукописи, л. 7: «Мандельштам всегда говорил, что у Георгия Иванова мелкий и злобный ум и что Городецкий обладает живостью, которая заменяет ум (1933). Потоки клеветы, которую извергало это чудовище на обоих (Гумилев и Мандельштам) погибших товарищей, не имеют себе равных (Ташкент, эвакуация)».

[74] С. Г. Нарбут – жена В. И. Нарбута (1888-1944); один из прототипов Суок в сказке Ю. Олеши «Три толстяка»; Н. А. Ольшевская – в то время молодая актриса МХАТа, жена писателя В. Ардова (1900-1986)

[75] В «Рабочем экземпляре» – днем.

[76] Из стихотворения О. Мандельштама «День стоял о пяти головах…». 1935 г. Там есть такие строки:

…Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов.

[77] Ошибка памяти: Не Харьков, а Ростов-на-Дону.

[78] В ГПБ, ед. хр. 84, хранится рукопись А. Ахматовой под названием «Рудаков», в которой характеристика его дана подробнее и звучит ещё гораздо более резко, уже без допущения возможной психической болезни. С С. Б. Рудаковым, молодым филологом и поэтом, сосланным в Воронеж, дружил не только Мандельштам, но и сама Анна Андреевна. Это его памяти посвящено стихотворение 1945 г. «Памяти друга». Вероятно, более объективную характеристику его и его отношения к О. Мандельштаму дает Э. Г. Герштейн (Новое о Мандельштаме, Париж, 1986).

[79] В личном архиве Л. Стенич-Большинцовой хранится листок, на котором рукой А. Ахматовой в правом верхнем углу проставлен, очевидно, номер этой страницы в соответствующей рукописи: «10)», а затем написано карандашом следующее: «St. [Чацкий-Старховский] пишет. Что видел Н. С. [Гумилева] в последний раз в Летнем Саду в апреле 1918 г. Это не невозможно. Н. С. Действительно вернулся в П[етербург] в апреле 18 г. после годового отсутствия. Но когда же и в какой стих[отворной] студии Г[умилёва]учился Ст[раховск]ий? Сами-то студии начались после апреля 18 г. Таким образом, все ученичество, которым автор так гордился, отпадает. Воспоминания о студийных занятиях, очевидно, почерпнуты у действительных участников этих занятий (стр. [?]) Оцупа, Одоевцевой, может быть, даже уже за границей. Всего забавнее, что прославленный, старейший и т.п. Гарвардский университет печатает это под своей маркой.

Ещё Свифт предупреждал, что существуют люди, точно знающие что говорил король наедине премьер-министру. К этим людям принадлежит и St. Он знает, что говорил Н. С. Следователю на допросах. (Мы вот не знаем, что говорили на допросах Пильняк и Бабель.)

Развязность, бесцеремонность и гомерическое вранье в этой книге могут равняться только постыдным мемуарам «Петербургские зимы» Георгия Иванова, где Блок едет в свою саратовскую деревню (подмосковную: ст. Подсолнечная, Шахматово), а Комаровский почему[-то] стал рыжим. [Последняя фраза в другой рукописи – ед. хр. 77 – имеет вариант: «Там фигурируют «саратовская» деревня блока, рыжий Комаровский и я, собирающая подаяния».] St. Все время почтительно цитирует Георгия Иванова как знатока эпохи. Я сознаю, что то, что я сейчас пишу, почти бесполезно…»

[80] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76: «…Бывал гневен уже в Цехе (10-е годы). (Позднее это бывала уже ярость ветхозаветного пророка. Как-то раз Н. Бруни прочитал стихи. Осип вспылил и сказал: «Бывают стихи, которые воспринимаешь как личное оскорбление».)

[81] А. С. Лурье (1892-1967) – композитор и музыковед; друг А. Ахматовой на протяжении многих лет. Умер в США.

[82] Думается, гнев был наигранным, несерьезным. Просто поэту показалась забавной непроизвольная аллитерация «Ахматова – МХАТа» (ахмат- мхата), и он её смаковал.

[83] В первоначальной редакции абзац, начинающийся словом «Чудак?», ограничивался только одним примером. Он был совсем коротким. Следующий абзац начинался фразой: «Но совсем не в этом дело», которую я здесь сохраняю, несмотря на отсутствие её в экземпляре, принятом мной за основу. Слово «Чудак?» повторяю ещё раз в квадратных скобках, то есть просто напоминаю о нем читателю. Таким образом, восстанавливается последовательность хода мысли автора, несколько затуманившаяся при постепенном расширении абзаца о «чудаке».

[84] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76, л. 5: характеристика продолжена6 «Второе не менее замечательное свойство поэзии Мандельштама – это её [в рукописи описка: их] (в какой-то мере пушкинская) всемирность».

[85] В «Рабочем экземпляре»: «У Мандельштамов не было денег»

[86] В «Рабочем экземпляре»: «террора ежовщины»

[87] Е. К. Гальперина-Осмеркина 91903-1987) – первая жена художника А. А. Осмеркина

[88] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 76, л. 5, за этим следует: «P.S. Когда я написала последнее слово, приехала Ира [И. Н. Пунина] из города и привезла письмо от Нади. Оно кончается так: «… а Ося, слава Богу, умер».

[89] В черновой рукописи ГПБ, ед. хр. 81, - подпись (автограф), в этом месте отсутствующая в экземпляре Л. Стенич-Большинцовой.

[90] Пропуск в рукописи. Письмо пришло из транзитного лагеря под Владивостоком.

Несколько записей воспоминаний Ахматовой о Мандельштаме сохранилось в её записных книжках, находящихся в ЦГАЛИ СССР. Из них несколько опубликовано в сборнике материалов «Встречи с прошлым» (вып. 3. М., 1978, с.413-415). В трех случаях текст этих записей в основном совпадает с публикуемыми нами. Остальные записи следует добавить к нашему тексту. Первая содержит отзыв Мандельштама на стихи Ахматовой, который она запомнила: «У меня от ваших стихов иногда впечатление полета. Сегодня этого не было, а должно быть. Следите, чтоб всегда было». «…Эти ваши строки можно удалить из моего мозга только хирургическим путем (о чем-то из «Четок»)».

Вторая – совсем короткая: В 1920 году Мандельштам увидел Петербург – как полу-Венецию, полутеатр».

Третья: «Я меньше всего стремлюсь создать М[андельштаму] «респектабельную» биографию. Да она совсем и не нужна ему. Это был человек с душой бродяги в самом высоком смысле слова и poete maudit par excellence [пр`оклятый поэт – прежде всего], что и доказала его биография. Его вечно тянул к себе юг, море, новые места. О его исступленной влюбленности в Армению свидетельствует бессмертный цикл стихов».

Кроме того, недавно мне стали известны ещё несколько записей, хранящихся там же, в ЦГАЛИ, но пока нигде не опубликованных.

Среди них наиболее значительны следующие:

1. «Четверг [19 декабря 1963 г.].

…12 – Саша Морозов.

Письма О[сипа] М[андельштама] к Вяч. Иванову. Новый пласт биографии Мандельштама.

Мандельштам-символист. (Стихи.)

«Телефон» - 1918. Лето»

2. Начало 30-х годов: Надя М[андельштам] вспоминает, что они шли ко мне на Фонтанку и Осип сказал: «Ей надо дарить цветы».(Зап[исала] 17 июня 64 г.)

3. «(В Листки [из] дневника).

В Москве его не только не любили, но чувствуя его значительность, считали нужным с ним бороться. В так называемом «салоне Бриков» О[сип] М[андельштам] неизменно именовался «внутренним эмигрантом», что не могло не отразиться на дальнейшей судьбе поэта». [Июнь 1964 г.]

 4. Проза для Милана.

Первое и самое желанное – т[ак] н[азываемые] «Листки из дневника», то есть мои расширенные воспоминания о Мандельштаме. (Можно прибавить Блока, Клюева, Город, взять у Иры [И. Н. Пуниной] «Царское Село» Н. Н. Пунина; - оттуда о Комаровском и Анненском».

5. «В Листки из дневника {продолжение коммент. 53 на с. 446].

[Следует в этой связи не забывать] и Цезаря Вольпе, тогда редактора «Звезды». Он напечатал запрещенный цензурой конец «Путешествия в армению». Это – так называемая «По древне армянским мотивам» - про царя Шануха, которого держит в крепости Аньюш победивший его ассириец».

6. Добавление об Ольге Арбениной:

 «Маленькая актриса и художница Ольга Николаевна Арбенина была необычайно хороша собой. Жива и находится в Ленинграде. Вдова Юрия Юркуна и, следовательно, хозяйка салона Кузмина. У неё был очень бурный роман с Гумилевым, ей же посвящено всё театральное Мандельштама (1920)».

7. «В первом Цехе [поэтов] кто-то (Лозинский или Мандельштам) заметил, что мое «В то время я гостила на земле…» - тайные терцины».

8. О[сип] М[андельштам] говорил мне: вы как покров людей принимаете, когда говорите с ними.

Источник:

Ахматова А. А. Листки из дневника <О Мандельштаме> [Текст] / Анна Ахматова // Сочинения. В 2т. Т.2 : Проза и переводы. – М., 1990. – С. 198 – 221. – Коммент.: С. 434-454.

Извините, ваш Интернет-браузер не поддерживается.

Пожалуйста, установите один из следующих браузеров:


Google Chrome (версия 21 и выше)

Mozilla Firefox (версия 4 и выше)

Opera (версия 9.62 и выше)

Internet Explorer (версия 7 и выше)


С вопросами обращайтесь в управление информатизации ТОГУ, mail@pnu.edu.ru